in you!
а на злобу дня я пишу тексты с антуражем сквик-феста.
господи, какое я наркоманище-то хддддд
лавсановая нитка/капроновая нитка, R, ангст
Ну, вы понимаете, скромная катушка лавсановых ниток не так-то уж и много повидала за свою жизнь. Там, где я проводил свою юность, из собеседников встречались только булавки с жемчужными головками и одна прелестная игла для бисера с возмутительно узким ушком – настолько узким, что даже меня, крепкого парня, мочалило при попытке туда попасть.
Конечно, была еще коробка, полная намотанных на картонки хлопковых ниток, встречалась супружеская пара лесок под номером один и семь – но эти ребята были неразговорчивы, да и редко когда мне удавалось с ними перекинуться словом.
Поэтому я и потерял дар речи, когда увидел его – белый капрон пятидесятого номера, пластмассовый стержень. Совершенно нахальный глянцевый блеск, некая томная расхлябанность и голос, с которым по глубине разве что мог сравниться голос конского волоса – бывал я знаком и с такими.
Боже, он бы потрясающ.
Мои волоконца дергались в припадке, стоило ему прокатиться где-нибудь неподалеку.
Конечно, я понимал, что на взаимодействие с капроном рассчитывать не приходится. Профиль работ у нас был один и тот же, и кто в здравом уме предпочел бы сверкающим струнам белой пятидесятки меня – тусклую до полупрозрачности лавсановую катушку? Правда, меня нисколько не обижало то, что раз за разом он трудится у станка. Я выглядывал из угла, в котором коротал свое одиночество, и смотрел восторженно, как совсем юный и еще не слезший со шпульки: когда он гнул спину и вытягивался от зубчиков до зубчиков, настольная лампа гладила его бликами и теплом.
Я, наверное, никогда еще не видел ничего, что возбудило бы меня сильнее.
Поэтому ночью пришлось искать ножницы и упрашивать их укоротить тот мой конец, который растрепался сантиметра на четыре – никак не меньше.
Возможно, все мои беды были от неуверенности в себе. То есть, я вбил в свою катушку, что такой шикарный парень может быть разве что последним снобом и язвой – как можно удержаться от оскорбления всего сущего, если сам ты – прекраснее миллиона звезд? Из своего укрытия, в которое я забивался всякий раз, когда он катился до станка и обратно, я хорошо видел, что он быстро стал здесь своим. Разговорил главу семейства лесок и успокаивал подушечку для булавок, когда у той разошелся бок. И смеялся серебристым капроновым смехом. Его не портило даже то, что никакой нитковдеватель с первой попытки не смог просунуть его в ушко нашей прелестницы-иголки.
Он очень волновался, когда не смог туда пролезть. Размохрился жутко, а она только хихикала и даже помочь ему не пыталась.
Я ревновал так, как умеет ревновать только катушка старого лавсана, и ночью изгрыз свой свободно торчащий кончик: легче не стало. За книжкой, о которую я опирался, шептались мой милый капрон с его обожаемой иглой. Когда они затихли и уснули, я подкатился к краю полки и, дыша тяжело, рассматривал, как колыхания беззвездной светлой ночи ложатся на его идеально гладкие бока.
Говорят, если долго о чем-то просить, оно обязательно сбудется. Надо ли пояснять, что с первого для нашей встречи я жаждал заполучить только его? А однажды совершенно случайно дотронулся краем картонки до хвостика, который волочился за ним, и твердо решил отпилить от себя этот священный кусок и поклоняться ему ежечасно.
Мое счастье нагрянуло незаметно, когда я пригрелся на дневном солнышке и окунулся в сладкую дремоту, наполненную бесшумным скольжением сверкающе-белого капрона. Очнулся я, когда на меня шикнули ножницы.
Очнулся и очень удивился, потому что это был первый раз за прошедшие восемь дней, когда меня звали на работу. Хорошо еще, что в остатках своей полудремы я не сразу понял, с кем в паре мне предстоит работать. Потому что если понял бы – либо на месте рассыпался бы от стыда, либо размочалился на пару десятков сантиметров.
Туго натянутый белый капрон приветствовал меня дружелюбным мерцанием его выглаженной спинки. За время усердной работы он так исхудал, что я ощутил себя контрастным, неповоротливым толстяком, который не достоин того, чтобы находиться за одним станком с этим гордым, прекрасным богом.
И пусть меня позвали только для того, чтобы я мог закрепить узелок на его восхитительном сияющем теле – я собирался показать им всем, что есть еще порох в пороховницах, ягоды в… неважно.
Я обнял его. Постарался сделать это со всей доступной мне страстностью, провел над собой его скользкое, разгоряченное тело, сдобренное солнышком. Мне показалось, что он тихо ахнул где-то за мной – и это раззадорило меня еще больше.
Я потерся телом о его тугую спинку. Погладил там, куда, вероятно, сам он дотянуться не мог. Если бы у меня был рот, я бы, наверное, расцеловал каждый жгутик моего божества. Но рта у меня не было, было только распушившееся от вожделения тело, неказистое и слишком жесткое для таких благородных ниток. Но я все равно решил рассказать ему о своей любви. Хотя, кажется, он понял все с первых секунд нашего взаимодействия.
Я потерся о него так яростно, что, казалось, он сейчас загорится; дрогнули струны капрона, перекинутые через станок. Моя возбужденная вибрация, казалось, перекинулась на него. Пронизала с кончика хвоста и до его пластмассового сердечника.
Кажется, он стонал.
И это разогрело меня еще сильнее.
Тогда я подобрался и кинулся на него узлом, который должен был передать все чувства, бушующие во мне со дня первой нашей встречи. Я осязал под собой его горячую, гладкую плоть. Я душил его в объятиях так, что, казалось, хотел срастись с ним и никогда не отпускать его от себя.
Когда что-то подо мной лопнуло, я был так удивлен, что даже не почувствовал своего приземления на шурупы в основании станка. Куда-то посыпался бестолково гудящий бисер. Меня накрыло его живым копошением. Я огляделся в лютой панике – и на глаза мне попался крохотный хвостик, поблескивающий в дневном свете.
Белый капрон под номером пятьдесят.
Точнее, все, что от него осталось.
Тело у меня болело, но я не чувствовал ничего, кроме пустоты и горя, которые жрали меня изнутри, от самой картонки, пока я смотрел, как безвольно обвисшее тело, великолепное тело моего любимого капрона снимают со станка.
Меня забыли там же в ту ночь, и я лежал, не шевелясь, надеясь, что еще вспыхнет в белых струнах тот мерцающий смех, которым я мог насытиться на долгие годы вперед.
Я прождал до утра. Потом подкатился к блестящему капроновому хвостику и осторожно переплелся с ним телом, чтобы он всегда был со мной.
Теперь, конечно, я стал совсем старым и хлипким, и никому не нужны ножницы, чтобы разорвать меня на части. Кажется, у меня и мыслей-то других теперь нет, кроме воспоминаний о том дне и о любви всей моей жизни, о Боге, которого я убил своими руками.
Его хвостик я запрятал далеко в своей картонке, так далеко, что вряд ли когда-нибудь кто-то найдет его, а я рано или поздно стану немощным настолько, что и сам не смогу его оттуда достать. Не смогу подержать в объятиях и перенять хотя бы каплю того тепла, которое, кажется, есть в нем до сих пор.
Ведь лучшим, что когда-либо случалось со мной, был ты, белый капрон, пятидесятый номер.
И я тебя никогда не забуду.
господи, какое я наркоманище-то хддддд
лавсановая нитка/капроновая нитка, R, ангст
Белый капрон, пятидесятый номер.
Ну, вы понимаете, скромная катушка лавсановых ниток не так-то уж и много повидала за свою жизнь. Там, где я проводил свою юность, из собеседников встречались только булавки с жемчужными головками и одна прелестная игла для бисера с возмутительно узким ушком – настолько узким, что даже меня, крепкого парня, мочалило при попытке туда попасть.
Конечно, была еще коробка, полная намотанных на картонки хлопковых ниток, встречалась супружеская пара лесок под номером один и семь – но эти ребята были неразговорчивы, да и редко когда мне удавалось с ними перекинуться словом.
Поэтому я и потерял дар речи, когда увидел его – белый капрон пятидесятого номера, пластмассовый стержень. Совершенно нахальный глянцевый блеск, некая томная расхлябанность и голос, с которым по глубине разве что мог сравниться голос конского волоса – бывал я знаком и с такими.
Боже, он бы потрясающ.
Мои волоконца дергались в припадке, стоило ему прокатиться где-нибудь неподалеку.
Конечно, я понимал, что на взаимодействие с капроном рассчитывать не приходится. Профиль работ у нас был один и тот же, и кто в здравом уме предпочел бы сверкающим струнам белой пятидесятки меня – тусклую до полупрозрачности лавсановую катушку? Правда, меня нисколько не обижало то, что раз за разом он трудится у станка. Я выглядывал из угла, в котором коротал свое одиночество, и смотрел восторженно, как совсем юный и еще не слезший со шпульки: когда он гнул спину и вытягивался от зубчиков до зубчиков, настольная лампа гладила его бликами и теплом.
Я, наверное, никогда еще не видел ничего, что возбудило бы меня сильнее.
Поэтому ночью пришлось искать ножницы и упрашивать их укоротить тот мой конец, который растрепался сантиметра на четыре – никак не меньше.
Возможно, все мои беды были от неуверенности в себе. То есть, я вбил в свою катушку, что такой шикарный парень может быть разве что последним снобом и язвой – как можно удержаться от оскорбления всего сущего, если сам ты – прекраснее миллиона звезд? Из своего укрытия, в которое я забивался всякий раз, когда он катился до станка и обратно, я хорошо видел, что он быстро стал здесь своим. Разговорил главу семейства лесок и успокаивал подушечку для булавок, когда у той разошелся бок. И смеялся серебристым капроновым смехом. Его не портило даже то, что никакой нитковдеватель с первой попытки не смог просунуть его в ушко нашей прелестницы-иголки.
Он очень волновался, когда не смог туда пролезть. Размохрился жутко, а она только хихикала и даже помочь ему не пыталась.
Я ревновал так, как умеет ревновать только катушка старого лавсана, и ночью изгрыз свой свободно торчащий кончик: легче не стало. За книжкой, о которую я опирался, шептались мой милый капрон с его обожаемой иглой. Когда они затихли и уснули, я подкатился к краю полки и, дыша тяжело, рассматривал, как колыхания беззвездной светлой ночи ложатся на его идеально гладкие бока.
Говорят, если долго о чем-то просить, оно обязательно сбудется. Надо ли пояснять, что с первого для нашей встречи я жаждал заполучить только его? А однажды совершенно случайно дотронулся краем картонки до хвостика, который волочился за ним, и твердо решил отпилить от себя этот священный кусок и поклоняться ему ежечасно.
Мое счастье нагрянуло незаметно, когда я пригрелся на дневном солнышке и окунулся в сладкую дремоту, наполненную бесшумным скольжением сверкающе-белого капрона. Очнулся я, когда на меня шикнули ножницы.
Очнулся и очень удивился, потому что это был первый раз за прошедшие восемь дней, когда меня звали на работу. Хорошо еще, что в остатках своей полудремы я не сразу понял, с кем в паре мне предстоит работать. Потому что если понял бы – либо на месте рассыпался бы от стыда, либо размочалился на пару десятков сантиметров.
Туго натянутый белый капрон приветствовал меня дружелюбным мерцанием его выглаженной спинки. За время усердной работы он так исхудал, что я ощутил себя контрастным, неповоротливым толстяком, который не достоин того, чтобы находиться за одним станком с этим гордым, прекрасным богом.
И пусть меня позвали только для того, чтобы я мог закрепить узелок на его восхитительном сияющем теле – я собирался показать им всем, что есть еще порох в пороховницах, ягоды в… неважно.
Я обнял его. Постарался сделать это со всей доступной мне страстностью, провел над собой его скользкое, разгоряченное тело, сдобренное солнышком. Мне показалось, что он тихо ахнул где-то за мной – и это раззадорило меня еще больше.
Я потерся телом о его тугую спинку. Погладил там, куда, вероятно, сам он дотянуться не мог. Если бы у меня был рот, я бы, наверное, расцеловал каждый жгутик моего божества. Но рта у меня не было, было только распушившееся от вожделения тело, неказистое и слишком жесткое для таких благородных ниток. Но я все равно решил рассказать ему о своей любви. Хотя, кажется, он понял все с первых секунд нашего взаимодействия.
Я потерся о него так яростно, что, казалось, он сейчас загорится; дрогнули струны капрона, перекинутые через станок. Моя возбужденная вибрация, казалось, перекинулась на него. Пронизала с кончика хвоста и до его пластмассового сердечника.
Кажется, он стонал.
И это разогрело меня еще сильнее.
Тогда я подобрался и кинулся на него узлом, который должен был передать все чувства, бушующие во мне со дня первой нашей встречи. Я осязал под собой его горячую, гладкую плоть. Я душил его в объятиях так, что, казалось, хотел срастись с ним и никогда не отпускать его от себя.
Когда что-то подо мной лопнуло, я был так удивлен, что даже не почувствовал своего приземления на шурупы в основании станка. Куда-то посыпался бестолково гудящий бисер. Меня накрыло его живым копошением. Я огляделся в лютой панике – и на глаза мне попался крохотный хвостик, поблескивающий в дневном свете.
Белый капрон под номером пятьдесят.
Точнее, все, что от него осталось.
Тело у меня болело, но я не чувствовал ничего, кроме пустоты и горя, которые жрали меня изнутри, от самой картонки, пока я смотрел, как безвольно обвисшее тело, великолепное тело моего любимого капрона снимают со станка.
Меня забыли там же в ту ночь, и я лежал, не шевелясь, надеясь, что еще вспыхнет в белых струнах тот мерцающий смех, которым я мог насытиться на долгие годы вперед.
Я прождал до утра. Потом подкатился к блестящему капроновому хвостику и осторожно переплелся с ним телом, чтобы он всегда был со мной.
Теперь, конечно, я стал совсем старым и хлипким, и никому не нужны ножницы, чтобы разорвать меня на части. Кажется, у меня и мыслей-то других теперь нет, кроме воспоминаний о том дне и о любви всей моей жизни, о Боге, которого я убил своими руками.
Его хвостик я запрятал далеко в своей картонке, так далеко, что вряд ли когда-нибудь кто-то найдет его, а я рано или поздно стану немощным настолько, что и сам не смогу его оттуда достать. Не смогу подержать в объятиях и перенять хотя бы каплю того тепла, которое, кажется, есть в нем до сих пор.
Ведь лучшим, что когда-либо случалось со мной, был ты, белый капрон, пятидесятый номер.
И я тебя никогда не забуду.
;д;
Не потому, что смерть от хорошего траха - это мило (не то слово для описания столь желанной смерти), а просто любовь переполняет меня настолько, что я могу издавать только рефлекторные звуки, по счастливой случайности похожие на слова.
И я теперь буду по-другому относиться к своей пряже хDD
и спасибо, Бро!
Лично мне она доставляет только счастье и добро. Доктор, это нормально? хD
я бы сказала, что у вас чешуйчатый максивезулез :О